Прорваться к жизни

Общество

Прорваться к жизни

Заметки к 80-летию писателя Александра Плетнёва.

Поэтичность прозы Александра Плетнёва несомненна. Поэтичны даже такие трагические, казалось бы, строчки большого русского прозаика:

«Писатель! Нет, почти невозможно было случиться такого поднебесного звания в роду Плетнёвых – в роду, корни которого ушли в древнюю тьму воронежской земли. Корни эти – ни мне, никому во всём свете неизвестные, – от рабов, Бог весть от какого рабовладельца получивших фамилию Плетнёвых…Я не захватил в живых ни бабушек, ни дедов, и могилы их уже были затеряны на Воронежщине и в Сибири, в Барабинской лесостепи. Для меня их, дедов и бабушек, вроде бы никогда и не было в жизни; о них ни старшие братья, ни сёстры, ни родители почти не вспоминали… Да и до мёртвых ли дедушек-бабушек семье было, когда она, семья, из четырнадцати моих братьев и сестёр с родителями во главе, не одно десятилетие вела борьбу за жизнь, как говорится, не на живот, а на смерть, почти на истребление! К настоящей нормальной жизни из четырнадцати нас прорвалось пять человек: родители будто учитывали и голод, и мор, и войны – с запасом нас рожали».

Эта выдержка из книги Александра Никитича «Чтоб жил и помнил» вполне может послужить основой поэмы под условным названием «Прорваться к жизни».

Проницательный Виктор Астафьев, прочитав в рукописи повесть Плетнёва «Дивное дело», сказал ему:

– Саня, тебе не прозу – стихи надо бы писать. Или пишешь стихи-то? – скосил на него живой и увлажнившийся глаз.

– Я никогда не врал Астафьеву, да он ложь за версту чуял, а тут как-то извернулся, уходя от прямого ответа, – рассказал мне незадолго до своей смерти Александр Никитич. – И Петрович по-своему, по-астафьевски, как только он один умел, «утешил» меня: – «Да ладно, Саня, не красней, как красна девица. Это я так, к слову…»

И больше никогда, даже намёком, не напоминал Астафьев товарищу по перу, что ведает о его тайном влечении к стихотворчеству. Те же из пишущих, кто прямо-таки роились вокруг Плетнёва в зените его писательской славы в 70–80-е годы прошлого века, и не поверили бы, скажи им кто, что Александр Никитич склонен к лирике «в столбик». Хотя бы потому, что Плетнёв даже внешне не укладывался в образный ряд поэтов от звонкого Есенина до, скажем, громокипящего Маяковского.

Крепкоплечий русский мужик с твёрдым по-каменному рукопожатием и хитроватым, но не по-клюевски хитрым взглядом и совершенно простецкой, но по-родниковому чистой и не оглушающей собеседника неторопливой речью. Завораживающей, как завораживает прозрачный до льдистости источник, подаренный вдруг тебе, изнывающему от жажды в лесу или среди выгоревшей степи, припав к которому – не можешь никак оторваться от него и напиться.

«Нет, так говорить можно только прозой», – думалось и мне, подружившемуся с Александром Никитичем тридцать с хвостиком лет назад. Плетнёв годился мне в отцы, но он никогда на «отцовство» не претендовал, да и я, рано потерявший родного, но не забывший его, не позволил бы такого попечительства, почему почитал Александра Никитича за старшего брата, какого у меня никогда не было. И, как «брат младший», частенько обижавший «старшего», якобы отставшего от жизни, категоричностью суждений, был бы сражён наповал, обмолвись он хоть словом, что и ему ведомы муки рифмы.

Плетнёв-поэт и предположительно не приходил мне в голову, потому что он уже занимал достойнейшее место в немногочисленном кругу почивших и здравствующих классиков, без кавычек, современной русской (советской и постсоветской) прозы, а добра от добра, известно, не ищут. Не смущало меня и то, что, теперь я понимаю, напрямую указывало на причастность Александра Никитича к ритмичному словесному строю, – его любовь цитировать, и всегда, кстати, только по поводу русских поэтов, начиная с обожаемого им Пушкина. Александра Сергеевича, казалось порой мне, он знает наизусть – от, как говорится, и до. Как, к примеру, и Лермонтова, и Некрасова, и Бунина, и Николая Рубцова. А Геннадия Лысенко, с которым он подружился, когда жил и вкалывал шахтёром в Артёме Приморского края, знал без оговорки «казалось». Поэзией Лысенко, вынесшего самому себе смертный приговор, Плетнёв обворожил и меня.

Теперь, наверное, они встретились, пусть и упокоены за тысячи километров
один от другого – Лысенко на одном из кладбищ Владивостока, а Плетнёв на Старо-Северном мемориальном в Омске. Как встретились и их стихи – последний посмертный сборник Геннадия «Счастье наизнанку», изданный в столице Приморья два года тому в серии «Линия прилива» местным альманахом «Рубеж», и рукописные Александра Никитича. Часть из них занесена в 20-страничную ученическую тетрадку в почти истлевшей желтоватой обложке, а другая, гораздо большая, на писчие листы формата А4. Всего чуть больше 70 стихотворений. Первые из них датированы 1959 годом, последнее – 1976-м, но основной корпус написанного приходится на шестидесятые минувшего столетия. Любовная и отчасти гражданская лирика.

Плетнёв принёс мне эти рукописи незадолго до того, как прислали по почте «Счастье наизнанку» Лысенко:

– Вот, посмотри, и пусть останется у тебя.

– Да я сейчас посмотрю, при тебе, Александр Никитич! – всполошила меня какая-то необычная для Плетнёва стеснительно-отрешённая озабоченность.

– Да нет, Колюшка, потом, потом, а мне пора, пора, – заторопился он уходить.

И ушёл. Встретились мы вновь недели через две – у меня, изумлённого открытием, что и Плетнёв когда-то писал стихи, был повод ему позвонить: «От Саши Колесова книгу Геннадия Лысенко получил, Александр Никитич…»

Плетнёв, держа в подрагивающих, но вовсе не старческих руках книгу друга, не скрывал слёз. И вдруг прочёл из неё, хотя ещё и не открывал, впервые, наверное, не столько мне, сколько себе же и пожаловавшись:

Большой,

к болезням непригодный,

дед жизнь любил,

но чтоб при ней

была работа,

харч добротный,

да тройка трепетных коней.

И лишь в конце,

в предсмертном стоне,

как бы собрав остаток сил,

проговорился о гармони,

которой так и не купил.

Я догадался, о какой «гармони» ему помянулось, но промолчал. И правильно сделал. Уже после похорон, перечитывая книги Плетнёва, узнал о себе пренеприятнейшее – какой я невнимательный или даже плохой читатель. Потому что о том, что он сочинял стихи, Александр Никитич проговорился ещё в давнишнем рассказе «Поверившие в меня», где пишет и о первой своей книге: «Писатель. Сорок лет, а книжка в паспорт».

«Книжка в паспорт» в память врезалась, а вот насчёт стихов в ней, выходит, проглядел. И теперь, точно замаливая этот грех, очень надеюсь, что эта поэтическая публикация по-настоящему известного русского прозаика Плетнёва обернётся прорывом к жизни и его стихов.

Фото Татьяны Березовской

На снимке: последний снимок Александра Никитича, сделанный у него в гостях 21 февраля 2012 года.

ОмскПресс